— Никому с этим в одиночку не справиться. Однако и вспять тоже повернуть нельзя, дорогая. Этого тоже не может никто.
— Я и не пытаюсь повернуть вспять. Правда! Я пытаюсь лишь заново познакомиться с тобой, прямо сейчас, здесь, разве ты этого не понимаешь? Что ж, вот мы снова и встретились. И ты единственный человек, с которым я действительно когда-либо была близка. Все остальные шли иными дорогами, жили другой жизнью. Разве ты никогда не задумывался о том, что мне следовало к тебе вернуться?
— Ни разу.
— Но я же никогда не оставляла тебя, Пьер! Я сбежала всего лишь потому, что поняла: я принадлежу тебе, и считала единственным способом стать самой собой — избавление от тебя. Ну вот я и стала самой собой — уж себя-то я получила в избытке! А на самом деле я вела себя как глупая собака, которая рвется в сторону, пока позволяет поводок.
— Что ж, у поводка ведь два конца, — сказал он, наклоняясь к окну и словно желая рассмотреть что-то сквозь стекло — то ли конек крыши, то ли облако, то ли далекую серую горную вершину. — И я свой конец из рук выпустил.
Она попыталась пригладить светлые рыжеватые волосы, которые упрямыми прядками выбивались из уложенных в пучок кос. Голос у нее все еще дрожал, но она сказала с достоинством:
— Я говорила вовсе не о любви, Пьер.
— В таком случае я не понимаю.
— Я имела в виду верность, преданность. Когда кого-то другого воспринимаешь как часть собственной жизни. Это либо есть, либо нет. У нас было. И я нашу верность нарушила. И ты меня отпустил. Но на неверность ты не способен.
Он снова сел в кресло напротив нее. Теперь у нее хватило мужества посмотреть ему в лицо и убедиться, что в действительности он почти не изменился; появились, конечно, новые морщинки, да и выглядел он изможденным — то ли из-за болезни, то ли из-за жизненных передряг, — но то были всего лишь следы утрат, а не перемен в нем самом.
— Послушай, Мария, милая… — это звучало как самое лучшее утешение, хотя она отлично-понимала: он просто добр, как и со всеми, — не имеет значения, как ты все это пытаешься представить, но ты безусловно хочешь повернуть время вспять. А ведь там, позади, не осталось ничего, к чему можно было бы вернуться. Как ни крути. — И он посмотрел на нее так ласково, точно надеялся смягчить реальную действительность.
— Но что все-таки случилось? Можешь мне рассказать? Пусть не сейчас, если не хочешь. Когда-нибудь. Я разговаривала с Моше, но мне не хотелось спрашивать о тебе. Я ведь приехала сюда, считая, что ты по-прежнему живешь в том доме на улице Рейн, ну и… так далее.
— Видишь ли, при правительстве Пентора мы опубликовали несколько книг, из-за которых у Дома было немало неприятностей, когда к власти снова пришла Р.Е.П.Берной, если ты его помнишь, и я в ту осень попали в тюрьму, нас пытали, потом мы оказались на севере, в горах. Меня выпустили два года назад. И, разумеется, я больше не имею права занимать ответственные государственные посты, а стало быть, и работать на благо Дома. — Он по-прежнему называл «Домом» издательскую фирму «Корре и сыновья», которой владела и управляла его семья с 1813 по 1946 год. Когда фирма была национализирована, его оставили там в качестве управляющего. Он работал там, когда Мария встретила его и вышла за него замуж, а потом бросила. Ей и в голову никогда не приходило, что он может это место потерять.
Он вытащил из кармана рубашки тот бычок, взял со стола коробок спичек, но так и не закурил.
— В общем, короче: сейчас я отнюдь не в том же положении, как во времена нашей совместной жизни. Видишь ли, во-первых, я нигде толком не работаю. А во-вторых, слишком много воды утекло. Так что вряд ли уместно теперь говорить о верности. — Он все-таки закурил — очень аккуратно и осторожно, стараясь не затягиваться.
Настольная лампа была в ярко-красном абажуре с помпонами — точно из другого мира. Мария развлекалась тем, что раскачивала пыльные красные шарики пальцем, словно пересчитывая их. Лицо ее казалось хмурым, замкнутым.
— Что ж, но когда же вообще имеет смысл говорить о ней? Только если тебя совсем загнали в угол? Неужели ты совсем сдался, Пьер?
Он красноречиво промолчал.
— У меня не было таких неприятностей, я не сидела в тюрьме, у меня есть работа и жилье. Так что я прожила эти годы куда лучше. Но посмотри на меня: я ведь как потерявшаяся собака. Ты, по крайней мере, можешь по-прежнему уважать себя вне зависимости от того, что у тебя отнято, а я утратила именно то, что называется самоуважением.
— Ты, — проговорил он, вдруг побледнев от гнева, — отняла у меня способность уважать себя восемь лет назад!
Это была неправда, но она не винила его в том, что он верит собственным заблуждениям; она настойчиво продолжала:
— Ну хорошо, но раз ни у тебя, ни у меня никакого самоуважения не осталось, значит, ничто не может помешать нам вновь узнать друг друга.
Теперь его молчание было скорее нерешительным.
Мария отсчитала девять хлопчатобумажных шариков, потом еще девять.
— Я вот что хочу сказать тебе, Пьер, нет, должна сказать: мне хочется понять, не могли бы мы снова сойтись, не могла бы я вернуться к тебе. Нет, не вернуться — просто приходить. При теперешнем положении вещей я ведь тоже могла бы чем-то помочь тебе. Я, конечно, просто милостыню просить пришла, но я же не знала… Я могу перевестись в какую-нибудь здешнюю школу. И, в конце концов, можно подыскать две комнаты рядом, чтобы в случае болезни, например, кто-то был рядом. Так было бы куда лучше для нас обоих. Больше смысла. — Лицо ее вздрагивало, она с трудом сдерживала слезы и все-таки не удержалась — расплакалась и вскочила, намереваясь уйти, но зацепилась рукавом за бахрому абажура, и лампа с грохотом упала. — Ох, извини! Извини, что я вообще сюда пришла! — выкрикнула она, подняла лампу и тщетно попыталась выправить абажур. Он отнял у нее лампу.
— Тут лампочка разбилась, видишь, а абажур крепится прямо к патрону. Не плачь, Мария. Придется нам купить новую лампочку. Ну, пожалуйста, милая. Ничего страшного не случилось.
— Сейчас я схожу за новой лампочкой. А потом уйду.
— Я же не сказал «уходи». — Он отодвинулся от нее. — Впрочем, я и «приходи» не говорил. Я вообще не знаю, что тебе сказать. Ты тогда уехала насовсем с этим ублюдком Дживаном Пелле, развелась со мной, а теперь приезжаешь и заявляешь, что верность — единственное, что имеет смысл. Да неужели? И моя верность имела смысл? А ведь тогда ты утверждала, что верность — это буржуазный предрассудок, придуманный женатыми людьми, которые не имеют мужества жить так, как им хочется.
— Ничего я не утверждала, я просто повторяла это следом за Дживаном, и ты прекрасно все понимал!
— Мне все равно, за кем ты это повторяла. Мне ты сказала именно так! — Он задохнулся. Перевел дыхание, глянул на криво сидящий абажур, помолчал еще немного и сказал: — Ладно. Погоди-ка. — И снова замолчал. Теперь молчали оба. Золотистый луч солнца неслышно скользил по комнате — солнце краешком уже коснулось мирных полей к западу от Айзнара. Сквозь клубившуюся в солнечном свете пыль она видела его лицо. Когда-то он был красивым мужчиной — четырнадцать лет назад, когда они поженились. Красивым и счастливым. Гордым, добрым человеком, очень любившим свою работу. В нем тогда было некое очарование, целостность.
И вот ничего не осталось. В этом мире больше не хватало места для целостных людей, они его занимали слишком много. То, что сделала тогда с ним она, оказалось лишь частью общего плана по обстругиванию, подгонке таких, как он, под общий, значительно меньший размер, и вот им обрубили все сучья, очистили от коры, распилили на мелкие куски, чтобы в ткани теперешней жизни не оставалось ничего твердого, крупного.
Над комодом висело зеркало в позолоченной раме, и Мария подошла к нему
— переплести косы и уложить их. В зеркале отражался бурый воздух необжитой, неуютной квартиры, обшарпанные стены, так и не поднятые жалюзи. А ее лицо казалось лишь еще одним неясным пятном среди множества серебристых потертостей на поверхности старого зеркального стекла. Она заглянула за занавеску и увидела керогаз, кушетку, пару ящиков, служивших буфетом и письменным столом. При виде жалкой кушетки она вспомнила дубовое ложе в их доме на улице Рейн, откинутые белые простыни, небрежно отброшенное белое покрывало, когда просыпалась жарким летним утром навстречу неумолчному шелесту фонтанов, доносившемуся из открытых окон, в которые ночью лился лунный свет, а теперь — сверкающие солнечные лучи; и белые занавески на окнах чуть-чуть шевелились… да, так было летом, в годы их супружества.